живое слово от живого автора к живому читателю
"Вне текста ничего нет"  Жак Деррида


Константин К. Кузьминский / Григорий Л. Ковалев
Антология новейшей русской поэзии
У ГОЛУБОЙ ЛАГУНЫ
том первый
1

Джон Э. БОУЛТ "ЧАС ИТОГОВ"

"Персонально каждый сходит с ума."
/Александр Кондратов/

Пройдя сквозь зеркало, Алиса очутилась в необычном, заколдованном мире, который мало напоминал покинутый ею мир реальной жизни. Ее взору предстали разные монстры и непонятные существа, чем-то иногда напоминавшие об общепринятой логике, но чаще руководимые условиями и чувствами, незнакомыми /а точнее - забытыми/ в привычном Алисе мире незыблемого порядка. Читателю, впервые знакомящемуся с этой антологией, предстоит испытать подобную психологическую встряску, ибо то, что в ней представлено, весьма значительно отличается от внушительного литературного здания, возведенного и укрепляемого аппаратом советской официальной культуры.

Эта антология является собранием русской поэзии за период с 1939 по 1977 гг. Однако авторы, в ней представленные, не пользуются мировой славой, их произведения не увековечены но глянцевыми пейпербэками, ни документальными телефильмами - в большинстве своем, они публикуются здесь впервые. Авторы произведений, представленных в этой антологии, принадлежат к тому сообществу русских писателей, художников, музыкантов и философов, которое именуют незавидными и двусмысленными терминами: "диссиденты", "неофициальные", "нонконформисты". По сути дела, эти термины несут в себе внутреннюю оценку, согласно которой "неофициальное" означает "хорошее", а "официальное", соответственно, "плохое", и эта внутренняя оценка требует некоторого уточнения. Хотя это противопоставление и оправдано исторически, оно все-таки довольно условно. Действительно, на "неофициальной" стороне создается немало экспериментальных произведений, а на "официальной" — поток однообразной и скучной халтуры, и все же было бы неверно признать только за какой-либо одной из этих сторон факт создания безусловных эстетических ценностей. Однако, чисто в документальном и статистическом плане, мы знаем неизмеримо больше о культурных достижениях Союза писателей и Союза художников, чем о произведениях литературы и искусства, создаваемых вне рамок этих организаций. Стоит лишь нам переступить эти границы и оказаться "по ту сторону зеркала", мы увидим себя в магическом царстве частных поэтических чтений и Самиздата, квартирных выставок и неофициальных салонов, стукачей и "чернокнижников". Мы найдем, что артистический дух этой среды вполне живой и здоровый, питаемый образами и идеями весьма отличными от культурного истэблишмента. Как Алису, нас представят париям и изгоям, и, бредя от городских свалок и бараков Евгения Кропивницкого к мистериям Якова Виньковецкого, от жуткой иронии Игоря Холина к нонсенсу Всеволода Некрасова, мы начинаем понимать этот мир, одурманивающий своей красотой, цветущей и чуждой современным советским стандартам.

Мы не хотим сказать этим, что более доступные, более знакомые аспекты, весь спектр советской литературы, представленный, скажем, весьма отличными талантами Алексея Толстого и Михаила Шолохова, Евтушенко и Андрея Вознесенского, должны быть игнорированы. Точно так же, как "penny dreadful" /копеечный/ и сентиментальный роман викторианской Англии характеризует эпоху, так же и официальные советские литература и искусство дают необходимое представление о сегодняшней советской реальности. Тем не менее, они представляют лишь одну часть большой и запутанной мозаики современной русской культуры в целом. До недавнего появления "Поэтов на уличных углах" Ольги Карлайл (NY: Random House, 1969) и "Живого зеркала" Сюзанны Масси (NY: Doubleday, 1972), великолепие и разнообразие этой части русской культуры едва ли кем-либо осознавалось; действительно, сама возможность существования художественной традиции, альтернативной к канонической, идеологической, казалась лишь утопией. Константин К. Кузьминский дает нам возможность проникнуть в этот другой мир - и проникнуться им. Даже если ряд авторов возникает лишь смутными силуэтами, а их стихи предстают случайными оазисами в колоссальной пустыне, объемистая антология эта демонстрирует богатство и глубину, которые еще ждут своих исследователей и публикаторов. Г-н Кузьминский занимается потерянным поколением, опознаваемым сейчас лишь по литературным реликтам. Характерные фигуры этого литературного Ренессанса, столь разные по таланту, как, скажем, Сергей Чудаков и Станислав Красовицкий, столь же фантасмагоричны, как и их поэзия, ибо они так же несообщительны в жизни, как открыты в творчестве.

Отсюда создатели этих реликтов часто чужеродны и непонятны западному наблюдателю. Более, они обитают, или обитали в загадочной, чужеродной среде, определяемой как "советские битники". Это социум хрущевских новостроек, коммунальных кухонь, интенсивных личных отношений, алкогольных трансов, постоянного милицейского преследования, и он не всегда понятен для западной интеллигенции. Рискуя вульгарным обобщением, можно сделать вывод, что поэзия эта, даже если ее хорошо перевести на английский, немецкий или французский язык, останется непонятной читателю, не испытавшему на себе советской реальности, официальной и неофициальной. Другими словами, внезапные переходы от скуки к возбужденности, характерные для московской и ленинградской жизни, с ее длинными очередями у магазинов, завершающимися триумфальной покупкой пары ботинок, днями тоскливого безденежья после алкогольного угара, ужас наводящие битвы с бездушной бюрократией и, наконец, получение желанного документа — все это, в скрытом или явном виде, является важным элементом советской культуры и присутствует как в неофициальной, так и -завуалированно - в официальной литературе. Устранение этих основных элементов может привести к гибели артистического таланта, С другой стороны, ежедневная конфронтация с тяжелыми фактами советской жизни ведет к интеграции и монолитности советской богемы. Лишь в 1920-х художники, писатели, музыканты работали в столь тесной близости, так синтетично. Не случайно, поэзия, скажем, Генриха Сапгира обращается к скульптору Неизвестному /"На кресте"/ или вызывает ассоциации с художником Олегом Целковым /"Псалом 3-й"/.

Как бы там ни было, знакомство с повседневным существованием советского гражданина - необходимое условие для чтения и полного понимания этих стихов, особенно текстов Алексея Хвостенко и Виктора Кривулина, Олега Охапкина и Гаврильчика. Но это не означает сказать, что литература нового русского авангарда не касается тем универсальных. Некоторые тексты можно читать без знания Москвы, Ленинграда и провинций: американский хиппи конечно одобрит, пусть и бездумно, музыкальные и формальные эксперименты Всеволода Некрасова, Яна Сатуновского, Анри Волохонского и психоделические стихи Глеба Горбовского, Роальда Мандельштама и Бориса Виленчика; сегодняшние энвиронменталисты оценят аллюзии Кузьминского, относящиеся к радиоактивному загрязнению воды и воздуха /"Медведь, поевший радиоактивной рыбы"/; участники антивоенных демонстраций будут приветствовать предостережения Алика Ривина против войны, которая покончит все войны /"Вот придет война большая..."/. В то же время, ряд этих общих тем также базируется на специфическом, советском колорите, и во многих случаях содержит подтекст, соотносимый непосредственно с ситуацией писателя в Советском Союзе. Отсюда не будет натяжкой интерпретировать медведя в стихотворении Кузьминского, как поэта, окруженного отравленным и отравляющим обществом, или угрозу войны в стихотворении Ривина, как угрозу дегуманизирующей идеологии. Как бы то ни было, многие стихи касаются здесь предметов советской реальности — Сапгир пародирует феномен советского официоза /"Сонет-статья"/, Кондратов сокрушает идолизацию Пушкина /"Пушкиноты: Панто-Пушкин"/, Некрасов расчленяет миф свободы /"Свобода есть..."/.

В конечном счете, эта антология будет понята лишь определенной аудиторией, поскольку это книга для посвященных. Г-н Кузьминский совершает литературный обряд, который вызовет лишь озадаченность и отвращение среди тех, кто находится вне очарованного круга барачной России. В самом деле, общественный резонанс на эту антологию не будут отличаться от публичного отношения /или отсутствия его/ к отдельным авторам представленных в ней стихотворений. Наверняка, некоторые специалисты по России и Западу найдут эту панораму отвратительной и извращенной, забыв, что, как каждая частная художественная коллекция, этот сборник стихов отражает особенности личности ее составителя. Это — творческое усилие, это - литературные произведения, отобранные поэтом, чьи критерии и оценки столь же литературны и свободны, как и сама поэзия, которой он восхищен. В любом случае, Г-н Кузьминский внёс неоценимый вклад в дело спасения целого поэтического наследства от забвения и злоупотребления. Большинство этих стихов публикуются здесь впервые. Они получены от своих эксцентрических создателей с большими трудностями, они путешествовали через страны, моря и континенты, пока не были окончательно систематизированы вечно возлегающим Г-ном Кузьминским под палящим солнцем Техаса.

Более невероятного составителя, более иконоборческого публициста, более нетерпимого комментатора, чем Г-н Кузьминский, всем известный своими капризами, трудно было бы и представить. Но самое любопытное, что именно Г-н Кузьминский оказался единственной кандидатурой для этого непомерного труда. Подобно тому, как поэт Бенедикт Лифшиц, вращавшийся в центре русского авангарда, стал автором достоверных мемуаров о русском футуризме, Константин К. Кузьминский, верный рыцарь диссидентской музы и центральная фигура ленинградского полусвета, должен был воссоздать словесный образ второй советской литературы. Его сугубо личные реминесценции на тему о Глебе Горбовском, Борисе Тайгине, Славе Лейкине, Владимире Уфлянде, его глубоко индивидуальные аннотации - выводят на свет обитателей этого Зазеркалья. Если Г-н Кузьминский и повинен в каких-то умолчаниях и искажениях, это целиком можно оправдать поэтической вольностью. Всякий интуитивный момент, всякое случайное замечание столь же необходимы для художественной оценки, как точный факт и объективная истина.

Массовая эмиграция последних лет унесла с собой часть жизненных сил советского подполья. Но, несмотря на более благополучное существование на Западе, лишь немногие из поэтов и художников процветают в плане артистическом по сравнению с теми, кто остался в России. Это одна из двух трагедий, которые постигли неофициальное советское искусство. Причина второй лежит в нейтрализации и резком ослаблении движения в самом Советском Союзе. С кажущимся смягчением советской культурной политики и переходом ряда художников в другой лагерь /мы имеем в виду вступление некоторых поэтов и художников в ССХ и ССП/, советский блок пришел к сближению с главным потоком международного китча, с буржуазной культурой, которая опирается на истэблишмент, а не бунт, на сладостное щекотание, а не на жестокие удары. Не случайно, что когда-то "сердитые молодые люди", Евтушенко и Илья Глазунов, ныне превозносятся прессой в Москве, Лондоне, Париже и Нью-Йорке. После экстремистских манифестаций 1960-х противоречия между официальным и неофициальным течениями не всегда очевидны ныне. Похоже, что взлет нонконформистской культуры в Советском Союзе миновал: возбуждение художественного открытия, интеллектуальное общение, мученичество ради благородного дела, характерные для 1960-х и ранних 1970-х, сменились более умиротворенным настроением отступленя, ухода, даже капитуляции.

Возможно, это явление лишь временное, и возможно, новое поколение продвинется дальше, подхватив знамена Бродского, Кузьминского, Эдуарда Лимонова, Сапгира, Анри Волохонского. Что бы ни случилось, современный критик может уже рассматривать неофициальное советское искусство в ретроспективе и трезво; мы свидетели, если можно так выразиться, часа итогов, как это продемонстрировал Сергей Дягилев своей выставкой исторических портретов в 1905 году в Санкт-Петербурге,  или как это сделали Иван Ежов и Евгений Шамурин в своем капитальном труде "Русская поэзия XX века" в 1925 году. Есть, однако, существеннейшая разница между этими культурными панорамами и предлагаемой антологией: а именно - Дягилев, Ежов и Шамурин имели дело с артистическими и литературными фигурами, которые занимали уже почетное место в русском обществе и не отождествлялись с понятиями "официальное" и "неофициальное". Само это раздвоение появилось лишь в 1930-е и позднее, с гегемонией Сталина. Отсюда, художники дягилевской выставки портрета /Левицкий, Кипренский, Репин, Серов и др./, и поэты в антологии Ежова и Шамурина /Блок, Брюсов, Хлебников, Маяковский и т.д./ оперировали вне строгих идеологических диктатов, и, если публика обсуждала их, то это делалось согласно эстетическим, а не этическим критериям.

Ни один из поэтов, включенных в антологию Г-на Кузьминского, не обладает привилегиями этих своих предшественников. Они лишены права печататься и публично декламировать свои стихи. Они живут в мире, лишенном копировальных машин, литературных агентов, международных журналов. Помимо всего, эти поэты противостоят тем специалистам пера, которые используют литературу, как профессию, которые бойко порхают от описания войны во Вьетнаме к прославлению русского национализма, в зависимости от идеологической установки на данный момент. Как члены Союза писателей СССР, они остаются по эту сторону зеркала, давая поверхностное описание регламентированной жизни официального советского общества, и, как столпы этого общества, пользуются далеко не равными привилегиями: благами материальными, заграничными турне, официальным престижем. Естественно, такие писатели - а Евтушенко, как это ни прискорбно, типичнейший их представитель - в целях поддержки своего статуса, игнорируют тех поэтов, которые "не соблюдают правила игры" и, тем самым, представляют угрозу самому их, официальных писателей, существованию. Другими словами, отличительная черта официальной советской культуры — не обязательно политическая убежденность или вера в благородную, универсальную философию, а скорее эгоизм, самоуспокоение и поддержка системы, которая служит лишь гедонистическим, а не духовным целям. Безусловно, эта потенциальная критика не может быть распространена на всех представителей советского конформизма. Как ни странно это звучит, в Союзе писателей и Союзе художников СССР немало талантливых личностей, и некоторые могут даже верить в риторику, которой они вынуждены придерживаться. В конце концов, такие индивидуумы - и опять, Евтушенко крайне типичен - неизбежно компрометируют себя в стремлении выжить и жить, как хочется.

Утешительно, поэтому, открыть, что литература может быть литературой по другую сторону советского зеркала, литературой, создаваемой спонтанно, субъективно, искренне. Так же важно, что подобная литература охватывает не только область поэзии, но также и анекдот, прозу и критику. В этой антологии, например, предисловия и статья Константина К. Кузьминского, Эдуарда Лимонова, Льва Лившица и других, столь же артистичны, как и сами стихи, и свидетельствуют о незаурядной творческой активности нынешней эмиграции. Возможно, в конце концов, что географическое расстояние является необходимым условием критической оценки.

Антология "У Голубой Лагуны" преподносит нам литературный час итогов, и, пока Г-н Кузьминский ведет нас по лабиринтам современной русской культуры, он как бы вспоминает уже прошедшее. Хронология "барачной школы", "Синтаксиса" одновременно является документальным и художественным памятником экзотической, минувшей цивилизации. Одинокий отблеск этих сумасшедших протуберанцев. Кузьминский приходит к нам из Зазеркалья, принося артефакты уникального и диковинного вида. Наша задача - соотнести их с нашей собственной.культурой, оценить их красоту, услышать cri de coeur этих творцов. Впрочем, необходимо понять настоящую цель этой выборки современной русской поэтической культуры. Эта антология являет собой набатный звон по свободе творчества, эта свобода - роскошь, которой мы наслаждаемся и которую так мало ценим. Если мы извлечем урок из этой антологии, мы, может быть, сможем обеспечить каждому возможность "сходить с ума" - по своему.

/Редакция перевода - И. Левин/
 

ОТ СОСТАВИТЕЛЯ

Ценность данной антологии для меня, ее составителя, сомнительна. Необходимость - другое дело. Свыше 150 имен за последнюю четверть века, представляющих, в основном, Москву и Ленинград, Ленинград даже в большей степени, 5 томов, объемом каждый приблизительно в 500 страниц, составлены, в общем, хронологически.

За образец взята антология Ежова и Шамурина "От символизма до наших дней", изд-во "Новая Москва", 1925, с одной существенной оговоркой: ВСЕ поэты, представленные Ежовым и Шамуриным, были, как сейчас говорят, "официальными", работа велась по авторским сборникам, альманахам и журнальным публикациям, в то время, как поэты, представленные в ЭТОЙ антологии - за редкими исключениями - "неофициальные", работа велась на 90 процентов по рукописям, собранными нами /мною, Ковалевым, Лимоновым, Лившицем, Бахчаняном, Виньковецким, Левиным и многими, многими другими/, библиография же опубликованного вполне может уместиться на двух-трех страничках, что и будет сделано в последнем томе.

Термин "Самиздат" не вполне применим к данной антологии, поскольку толкуется слишком широко, либо - узко, политически. Если учесть, что даже у "официальных" поэтов, как например, Сосноры и Горбовского, подавляющая часть лучших текстов не опубликована и не имеет шансов, что же говорить о поэтах "неофициальных", у которых не опубликовано попросту ничего. У того же Бродского - опубликовано на родине с полдюжины стихотворений в разных "Днях поэзии", да пара детских - в газете "Ленинские искры". И это поэт широко известный на Западе, едва ли не лучший русский поэт современности. Что же говорить о его учителях Красовицком, Рейне, Чудакове, Уфлянде, о его друзьях и соперниках Бобышеве и Наймане, о Ентине и Волохонском, которые начали печататься лишь здесь, о поэтах, перешагнувших возраст Пушкина и Байрона, и все еще числимых в "начинающих"? В Советском Союзе нередки случаи издания первого сборника поэта, когда ему за 40 - см. Геннадия Алексеева. Еще более характерны случаи неиздания сборника и посмертно: Роальд Мандельштам, Аронзон, да мало ли. Словом, практически вся современная русская поэзия перешла в рукописную, точнее, машинописную /"Эрика" берет четыре копии..." - Галич/.

Машинка Бори Тайгина, "Колибри", брала три, мой "Ундервуд" 1903 года - все девять. Так и распространялась поэзия, представленная в данной антологии. Надобно отметить, однако, что отсутствие авторских сборников, авторской правки затрудняло во многом работу собирателей и составителя. Опечатки в Еремине, скажем, или Красовицком не поддаются исправлению. Далеко не все авторы озаботились и собственными подборками, помимо того, с течением времени, меняется и отношение автора к ранним стихам, что создает дополнительные трудности. Автор желает печатать только последние тексты. Антология же замыслена как ретроспективная и репрезентативная, так что с волей автора не всегда возможно считаться.

Первые два тома представляют различные группы конца 50-х - начала 60-х гг. Деление на "школы" дано чисто условно, скорее это можно назвать "кругами". Круги пересекаются, так что один поэт может быть причислен сразу к трем различным направлениям, что, кстати, и характерно, потому что поэтическая близость часто зиждилась на чисто человеческих симпатиях. В то же время поэты одного направления часто были разделены и пространством и временем.

Вторые два тома - это поэты конца 60-х - начала 70-х, условно говоря, "молодые", хотя многие из них уже достигли 37-ми. Здесь берется в рассчет время появления поэта в литературной среде, возраст второстепенен.

Наконец, последний том включит в себя, помимо того, что было упущено в первых, материалы дополнительные: бардов, стихи лагерных поэтов, поэтесс, библиографию, статьи в советской прессе /а было немало таковых/, эпиграммы не вошедшие, и, наконец, индекс. Составитель заранее благодарен за те дополнительные материалы, которые будут предоставлены в его распоряжение.

В первый том войдут следующие поэты: Ривин, Красовицкий, Есенин-Вольпин, Роальд Мандельштам, Уфлянд, Еремин, Виноградов, Красильников, Кулле, Хромов, Кондратов, Кропивницкий, Холин, Сапгир, Чудаков, Сатуновский, Агеев, Тарутин, Горбовский, Городницкий, Айги, Худяков, Прокофьев, Некрасов, Бурич и ряд других, цитируемых в статьях или отдельными текстами.

Второй том, сугубо петербургской поэзии, включает: Волохонского, Хвостенко, Ентина, Бурихина, Рейна, Наймана, Бобышева, Бродского, Кушнера, Гордина, Мака, Шнейдермана, Голофаста, Геннадия Алексеева, Соснору, Безменова и далее.

В третьем и четвертом томах будут представлены: Аронзон, Бахтерев, Одинцов, Эрль, Миронов, Макринов, Немтинов, Альтшулер, Белоусоа, Вензель, Гайворонский, Ниворожкин, Звягин, Аксельрод, Коля Николаев, Лимонов, Лён, Величанский, Губанов, Алейников, Бахчанян, Щапов, Цветков, Милославский, Карабчиевский, Кенжиев, Гандлевский, Кривулин, Пазухин, Соколов, Кривошеев, Куприянов, Юрий Алексеев, Чейгин, Ширали, Охапкин, Ожиганов, Трифонов, Драгомощенко, Крепс, Стратановский, Нестеровский, Гаврильчик, Брандт, Ханан и другие.

Тексты представлены в ретроспективных подборках, от одного до, приблизительно, тридцати, в зависимости от их репрезентативности. Статьи для антологии, за вычетом составительских, написаны Львом Лившицем, Лимоновым, Георгием Беном, рядом авторов, кроме того, использованы куски из "ЦДЛ" Льва Халифа, с его любезного разрешения.

Замеченные опечатки придется исправлять все в том же пятом томе, поскольку вычитать себя нет никакой возможности. Однако, и опечатки составляют, отъемлемую, правда, но часть неофициальной российской поэзии. Кроме изданий Бориса Тайгина, во всех рукописях, включая авторские, встречается несчетное количество опечаток.

Тексты поэтов приводятся, в основном, по следующим антологиям и сборникам:

1. "Синтаксис" Александра Гинзбурга, №№1-3, Москва, 1959-60.
2. "АСП" /"Антология советской патологии"/, составители К. Кузьминский, Гр. Ковалев, Б. Тайгин, Ленинград, 1962.
3. "Живое зеркало" /первый этап ленинградской поэзии/, составитель К. Кузьминский,
Ленинград, 1973. 
4. "Живое зеркало" /второй этап ленинградской поэзии/, составитель К. Кузьминский,
Ленинград, 1973.
5. Несчетным изданиям "БэТа" /Бориса Тайгина/ 1962-1972 гг.
6. Альманах "Малая Садовая", Ленинград, 1964?
7. Многочисленным журнальным и газетным публикациям на Западе, оговоренным особо.
8. По памяти. Изрядная часть, в основном, стихов цитируемых.
 

ОТ СОСТАВИТЕЛЯ /2/

Спешу оговориться.

Это МОЯ история поэзии за последние четверть века.

В "необъективности" можно упрекнуть Карамзина, автора "Истории Государства
Российского". И Соловьева. И Валишевского. И упрекают.

В антологию Ежова и Шамурина "Русская поэзия XX века", при ее почти исчерпывающей полноте, по каким-то непонятным причинам не вошли: из футуристов ... Крученых, из имажинистов - ... Рюрик Ивнев. Но Ежов и Шамурин пользовались источниками, источниками печатными и в большинстве - каталогизированными. Я же пользуюсь на 90 процентов - манускриптами и машинописью, антологиями своими, изданиями Тайгина и Гинзбурга, и лишь на 10 процентов - тем, что издано уже здесь, как-то: журнальными публикациями, авторскими изданиями /Анри Волохонский/, изданиями "Третья волна" Глезера /Сапгир, Бурихин/, изданиями /-ем/ "Ардиса" /Уфлянд/.

В остальном - картина составляется по наиболее популярным /а потому и наиболее доступным/ рукописям, циркулирующим в поэтических и артистических кругах. По тому, что зналось в Москве и Ленинграде. Поэтому, за немногими исключениями, отсутствуют тексты поэтов: Киева, Одессы /а и там, и там - их много, русскоязычных/, малых городов Украины и России, поэтов Сибири /за исключением текстов "геологических", ленинградцев/, даже не знаю - есть ли они там, городов провинциальных, Прибалтики и Закавказья /из всей Прибалтики знаю одного рижанина - Иосифа Бейна, да и то - текстов его нет, парочка опубликована в "Континенте" и один - в "Русской мысли"/, словом, круг замыкается на Москву-Ленинград.

В антологии "Юг" /1975, Ленинград/ мною приводятся поэты, переселившиеся в обе столицы. Алейников из Кривого Рога, Драгомощенко из Винницы, Ожиганов из Молдавии, Лимонов из Харькова, и так далее, но все они - влились в литературный процесс обоих столиц, хотя и сохраняют лексику и поэтический строй провинции.

Что же на самом деле творится на просторах России - мне неведомо. Харьков, скажем, будет покрыт тремя харьковчанами-москвичами. Лимоновым, Бахчаняном и Милославским. А как быть с Одессой и Киевом? Из одесситов имеется один Лев Мак, и то примыкающий к Бродскому и "ахматовской школе" поэтов. А знаю, есть поэты во Львове, да и мудрено не быть, если одна Винница дала такого поэта, как Драгомощенко /а была их там - целая группа/, или Кривой Рог, породивший гениального Алейникова.

Поэтому данная антология стремится, но пока не может покрыть ВСЮ российскую поэзию последних двух десятилетий. Всю - я имею в виду ту, которая нуждается в этом. Не перепечатывать же, скажем, Алексея Зауриха или Юнну Мориц, Петра Вегина и Олега Чухонцева. Эти поэты избрали другой путь в литературу - пусть благополучно и следуют ему. Не перепечатывать же Колю Рубцова, посмертно взятого в классики, когда не опубликованы еще покойные Алик Мандельштам и Леонид Аронзон?

Так, по причинам географическим /и отчасти социальным и политическим/ в антологию не могут быть включены многие поэты, заслуживающие упоминания. Но и из упомянутых представлены репрезентативно - далеко не все. Об этом смотри в статье "Кого здесь нет".

В целом же, хотя и против желаемого, придется окрестить данную антологию - "Ленинград, Москва и окрестности", по степени значимости и популярности тех или иных поэтических групп и сообществ. Личные симпатии и антипатии составителя отражаются на тоне предисловий, но никак не на самих подборках.

Да и все предисловия к текстам писали не академики. Сами поэты.

Пишет же Ирина Одоевцева о Северянине и Адамовиче!

Вот и Лимонов пишет о Губанове, Лифшиц об Уфлянде, а я - обо всех.
 

О ГР. КОВАЛЕВЕ /составитель о со-составителе/

1

Григорий Лукьянович /он же Леонович/ Ковалев сыграл в создании этой антологии роль, едва ли, не главную. Во всяком случае, все лучшее собрано им или благодаря ему. Я только продолжил.

Фигуру мой друг и учитель, Гришка-слепой, являл знаменательную. Ни одно литературное событие начала 60-х годов не обходилось без него. Завсегдатай Дома Книги, поэтических чтений в Союзе писателей, он был, лучше чем кто-либо, в курсе всей жизни литературной. НИ ОДИН из поэтов, уловленных Ковалевым - не оказался пустышкой. У меня же - промахи случались. А суждения слепого всегда оказывались безошибочными. А он ведь и текстов не видел, так, на слух!

Ослеп он 6-ти лет отроду от кори. Но до сих пор помнит, что буква "ё" похожа на сову. Или это он украл у Сосноры, с которым носился, как с писаной торбой. В 60-е годы в Союзе писателей из задних рядов постоянно доносились выкрики: "Соснора - гений!", или "Соснора - дерьмо!", "Бродский - дерьмо!", "Бродский - гений!" в зависимости от настроения или состояния желудка Григория Лукьяновича на данный момент. Выкрикивал он это вполголоса, не поднимая головы, худые, нервные руки слепого перебирались на коленях. Голова всегда была несколько набок, он как бы прислушивался - не к собеседнику, к себе. Костюм имел один, коричневый, заношенный донельзя, поскольку был сирота, впрочем, помнится, я видел его и в черном. Тоже заношенном, так что, может быть, у него их было два. Но и знал-то его я - на протяжении лет 14-ти! Ботинки тоже были сильно ношеные, с загнутыми носками, от походки - ходил он без палки, мягко ступая, и как бы нащупывая дорогу. Папку или пакет с рукописями /или пластинками/ всегда прижимал крепко к груди. В одном глазу у него еще сохранилась доля процента зрения, а второй погиб окончательно, после удачной операции, когда небрежная сиделка, возвращаясь с ним в палату, бросила его одного в коридоре. Он пошел и, натурально, упал, ударившись мордой о кафель, и насмарку пошла блестящая операция. В советских больницах всегда все падают, потому что следить за этим некому. Зато бесплатно. Второй раз он на операцию не соглашался, да кроме того, его и не взяли бы: сначала нужно было вылечить зубы, которые у него вечно болели, а на это нужны были деньги, и привести в порядок нервную систему, а для этого нужен был санаторий, а поскольку ни денег, ни санатория не было, Гришка ходил как есть. Деньги ему можно было бы и собрать, я думал об этом, но санаторий выбить для него - нашей братии не представлялось возможным. А жил он на пенсию, где-то 20-30 рублей, на которые покупал пластинки. Есть же было не на что, поэтому очень любил булку с колбасой, которую покупал на остатки сам, или приносили друзья и подруги, и пил крепко заваренный чай, который заваривал в здоровой, когда-то белой, поллитровой эмалированной кружке. Чайника у него не было, а пили из стаканов и банок. Жил он сначала на Пестеля, напротив переулка, где Мухинское училище, но недолго, с теткой, родителей у него не было, а тетка дала ему прописку, путем чего и сама получила отдельную комнату на себя, и клетушку для Гришки, в Апраксином переулке. Там еще было две семьи соседей, они, случалось, давали Гришке супу. А тетка его не кормила. Звали ее Матильда Матвеевна, и служила она библиотекаршей на военной кафедре в универститете. Уставы выдавала. Я сам у нее брал, помню. Службу она эту получила путем того, что была любовницей фронтовых поэтов - Дудина, Ринка, Орлова. На любовниц их я натыкался повсюду. Одна такая служила в Павловске экскурсоводом, и с ней поэт Вася Бетаки спел свою лебединую песню у мавзолея /или на мавзолее/ Павла. Звали ее Людмилой, и была она - б/у, 10% годности, сильно поношенная значит, но это уже не мои воспоминания. Поэтому вкус у Гришкиной тетки упирался в стихи упомянутых поэтов. Нас же она терпеть не могла. Так Гришка и жил, голодный, постирать ему было некому, в комнате тетка иногда убирала /на случай санитарной комиссии, не из альтруизму!/, и никогда не жаловался. Характеру, не могу сказать, чтоб он был веселого, но скучно с ним не бывало. Жил же он всегда чужими заботами, перенося килограммы рукописей из одного дома в другой, перепечатывая, выверяя глазами бесчисленных мальчиков и девочек, собирая и сортируя. Сам он видел лишь настолько, чтобы поднеся бумагу к самому носу, определить - пустая или со стихами, а что там - читали другие. Однако, наощупь, никогда не ошибался, вытаскивал из пачки рукописи Сосноры или /тогда любимого/ Иосифа, нужные стихи. Как он их находил - ума не приложу. Я вот со 120% зрением в рукописях путаюсь, а он - никогда. Памяти у него не было никакой, помнил он астрономическое количество отдельных строк — и ни одного цельного текста. Но: помнил-то он - наилучшие строчки! И был я у него в учебе годы и годы, хоть и старше он был меня - на каких-нибудь два. Более тонкого /и точного/ критика я не встречал, и он - единственный, кому я не рисковал почти читать свои стихи. Ведь - если он скажет, что плохо...

Когда мы познакомились, году в 60-61-м, я еще был несмышленыш, мэтрствовал лишь на уровне биофака и геолфака, я уже прочитал к тому времени все отечественное современное дерьмо и модных тогда переводных. Плюс весь старый авангард, который удалось мне раскопать в завалах университетской библиотеки им. Горького /то, что не уничтожили/, да и в спецхран по службе, проник. Там я уничтожал книги Маленкова, Кагановича, Молотова и прочей антипартийной группировки, свозимые со всех факультетских библиотек, а когда начальник, Григорий Акопович Вартанян, из репатриированных армян, заслуженный, значит /не иначе - бывший резидент в какой-нибудь Аргентине/, уходил, что случалось часто, запирая меня на ключ, я, вместо того, чтобы считать этих Кагановичей, залезал на полки и читал Фрейда, Гитовича, альманахи ЗИФ, "Черное золото" какого-то Иванова, словом, почти подряд, потому что не знал еще, что читать. Сейчас бы меня туда! Но Вартаняну я этим нагадил, поскольку считать мне было решительно некогда. Одного доклада Маленкова на каком-то там съезде было больше 50 000 экземпляров! Ну, я и прикидывал на глазок. Там, скажем, 378, или 54 886. Потом, когда повезли это на бумажную фабрику, чтобы в присутствии директора и секретаря парторганизации порезать все это и запустить обратно в бумагоделательную машину, чтоб потом опять печатать речи, естественно, ни одна цифра не сошлась. Из библиотеки меня поперли, но я не очень жалел. За полгода и год на биофаке я прочитал там почти все стоящее. Когда работал, случалось, и оставался спать на стеллажах, хотя могли сделать втык. Так меня библиотекарша Изольда из отдела поэзии до сих пор помнит. Я у нее больше книг перебрал, чем пара факультетов вместе, И помимо того, замдиректором, а потом директором была там Кира Михайловна /?/, так она поэтов любила и держала. У нее потом Эрль безобразничал, и Димочка Макринов, и Юра Алексеев, и Боря Куприянов, и еще кто-то. Всех терпела. Как и в Эрмитаже /см./.

Но это я все о себе, а я о Гришке. Так вот, Ковалев знал больше меня. А понимал - гораздо лучше. Суждения его всегда были крайне категоричны, хорошо, что он их по времени менял. Этому я у него и научился. А откуда он все это знал - для меня до сих пор загадка. Он просто не ошибался. Вот и взялись мы в 62-м году за русскую литературу. Для начала собрали всего Бродского, которым тогда оба бредили, "Зофью" только, им похеренную и недописанную не удавалось достать: Таня Никольская не давала. Но "Зофью" уже напечатал Марамзин в своем "Эхе". 17 лет спустя. Я уговаривал Иосифа выверить тексты и сделать подборку. Тексты он кое-как выверил, а подборку делать отказался. Поэтому пустили хронологически. Она—то и вышла книжкой в 64-м году в Нью-Йорке. По вариантам и примечаниям узнал. Иосиф даже в них не удосужился разобраться, поэтому пустили сносками. Но это об Иосифе, а я о Гришке. Сделали мы с ним и с Борей Тайгиным за год кучу сборников и антологий, в том числе "Антологию советской патологии", которую у меня потом замылили мухинцы, взявшись иллюстрировать, первую книжку ныне классика Коли Рубцова, собрали всего Соснору, Гришка его очень любил, и год спустя перешли к Бобышеву. Так вот Бобышев-то нас и подкосил. За это и не люблю. И не нас, а Гришку. И не Гришку, а Иосифа. Как уже было сказано, таскался Гришка чуть ли не ежедневно в Дом книги: а вдруг у Люсеньки /в отделе поэзии/ новинка какая-нибудь? Новинки, правда, бывали не часто. Стоящие - и того реже. Но всегда можно было встретить кого из знакомых, поболтать. Стихи новые услышать. О Доме книги см. в разделе о Бобышеве, он его описал. /"Ах, Дом книги, ах, милый Дом фиги. Дом вязиги, ах, я тебя съем!"/

К грудям Григорий Лукьянович всегда прижимал толстую пачку рукописей. /Описано в каком-то фельетоне, см. 5 том/. Осенью 63-го года подходит к нему незнакомый дядя в штатском, и на глазах у публики изымает эту пачку. Тут еще два дяди давку устроили. Ну куда слепому с тремя гэбэшниками разбираться /в Москве их зовут "гэбистами", но по-моему это неправильно/. После чего дяди покинули Дом книги. С рукописями, но без Гришки. А потом оказалось, это процесс по Бродскому готовится. По литературной тупости ни они, ни их консультанты в штатском, в Бродском и Бобышеве разобраться не смогли, тексты помечены не были, перепутали все и в фельетоне "Окололитературный трутень" /"Смена", дек. 63/ цитировали не того. О чем я им и написал, а также, что я о них думаю. Думал я о них, ясное дело, нехорошо. Тогда они и обо мне написали. А меня за это из Эрмитажа выперли, где я в хозчасти служил, рабочим-подсобником, вместе с другими известными ныне художниками. А Иосифу еще это письмо припомнили. И получилось нехорошо. Так и складывается история литературы и живописи, пишется она не на бумаге, историческая истина не торжествует, судьба Григория Ковалева никого не колышет. А ведь если бы не было его, или он был зрячий, возможно не случилось бы явления Иосифа Бродского в мировом масштабе. Ведь не попади наша книжка в Америку, а другая - в лапы КГБ, не перепутай они Бродского с Бобышевым - возможно, все сложилось бы по-иному. Бродского бы не посадили, книжку в Америке бы не напечатали, и сидел бы он сейчас в России, как Дима Бобышев, и не получал бы докторов "гонорреис кауза" по всяким Йейльским университетам. Гришка же, быть может, не разочаровался бы в поэзии и не взялся бы за ассамский язык, я бы не встретил в Павловске Сюзанну Масси, антология "Живое зеркало" не была бы напечатана, в Техасский университет меня бы не пригласили, и отбывал бы я тихо срок в какой-нибудь Тотьме или Потьме, вместо того, чтобы составлять настоящую антологию.

Вот поэтому я и считаю Гришку-слепого, alias Григория Лукьяновича Ковалева, настоящим соавтором, и мы к этому еще вернемся.

2

И был он поклонником новых. Я всегда уважал Наташу Горбаневскую, а Гришка просто балдел от ее: 

Послушай, Барток, что ты сочинил?
Как будто ржавую кастрюлю починил,
Как будто выстучал по ней: "Тирим- тум-том..."
Григорий Лукьянович поклонялся музыке. Помимо этого он поклонялся поэтессам. Особенно Марине Рачко /она же - Рачко М./. Ковалев без конца цитировал следующее:
Почему я инженер
Института?
Мне побыть бы, например,
Проституткой!
Для работы только лень,
Да погода.
Ненормированный день,
Свобода!
А сейчас рябят в глазах
Линии,
За окном шумит гроза -
Ливень.
За окном зеленый сквер
Зеленеет пышно.
Почему я инженер,
Как же это вышло?
Но в особенный восторг приводило его следующее стихотворение Рачко:
Полюбил бы меня хоть араб, 
Хоть старик в волосатых морщинах, 
Полюбил бы меня хоть прораб - 
Тоже очень страшный мужчина! 
Полюбил бы, какая есть, 
Без прически и без подкраски, 
Не за ласку и не за лесть, 
Без смущенья и без опаски. 
Полюбил бы и в профиль, и в фас, 
Хотя в профиль - избави Бог! 
...Мне бы к осени в самый раз 
Завести такую любовь.
Ну что ж, я его отношение разделяю. Хотя и включил это в "Зачем я это сделала?" Очень любил Григорий Лукьянович Ковалев поэзию Нины Королевой. Но ее любят многие. И Нину, и поэзию. Об этом нами даже были написаны "Стихи к 8-му марта" - см. в Приложении, равно как и другие тексты Ковалева, написанные в соавторстве. Помещать их перед антологией - грешно, поскольку несерьезны, как и многое из того, что тогда нами делалось.

Но вершиной Ковалева, безусловно, является роман про господина У. Начинался он словами: "Господин У, не то китаец, не то кореец, стоял перед судом на границе Советского Союза с неким малым государством." Дальше не помню, "но - начало-то каково!" Григорий Лукьянович писал по Брайлю, хотел я его научить на машинке печатать, собирались мы даже с Юлией машинку купить, и деньги начали собирать, но потом, с Григорием же Лукьянычем, пропили. Иные пьют в России от подлости /члены партии и члены СП/, иные от несчастья, мы же пили для удовольствия. Да и какие еще себе удовольствия мог бы доставить себе тот же Григорий Леонович? Кроме музыки, поэзии и чая, удовольствий у него не было. Но уж этим-то он наслаждался в полную меру! И изредка /довольно часто/ выпивкой. Правда, он еще пользовался довольно большим успехом у женщин. В этом я ему завидовал. Женщин он называл "нанайскими куклами", особенно Эмилию Карловну. Был он поклонником нанайского поэта Владимира Санги, которого переводил Ряузов /см./. Помимо этого, страстью его был московский поэт Виктор Мамонов, поэт действительно гениальный, от которого помню лишь две строчки:

Девушка в красном свитере 
Веткой крупным планом
Гришка собрал всего Мамонова, но потом вернул ему тексты, поскольку тот печататься нигде не хотел, и вообще перешел в какое-то другое измерение. Случается это со многими, с тем же Стасом Красовицким, которого открыл мне тот же Ковалев. Красовицкого я собрал, а вот Мамонов ускользнул. Теперь пойди, найди. Последнее время, с конца 60-х гг., Григорий Лукьянович изучал ассамский язык. Перед этим выучил он польский, чешский, белорусский, цитировал мне в подлиннике Максима Багдановича, я же его учитывал Котляревським. Однажды, в сумасшедшем доме на 15-ой линии, встретил я соученика Ковалева по школе слепых. Соученик пошел в гору, занимал даже какой-то пост, вроде был математиком, и очень не одобрял Ковалева, в том числе, за то, что тот бросил школу. Когда я изъяснил ему, что лучше Гришки нет в Ленинграде специалиста по поэзии, он долго отказывался верить, утверждал, что не встречал его имени в журналах. Что ж, он и имени Бродского не встречал, кроме как в фельетонах.

В 60-е годы Ковалев часто наезжал в Москву и привозил от Алика Гинзбурга московских поэтов. Так мы познакомились /и познакомили весь Ленинград/ с Буричем, Хромовым, Чудаковым, Сапгиром, Холиным и кем-то еще. Перепечатывал и издавал Боря Тайгин, а мы распространяли. Распространение заключалось в том, что Гришка таскался с рукописями из дома в дом, я же бегал и читал на память. "Самиздатом" мы это не называли, это слово приклеилось впоследствии, и не к нам. Знаком был Гришка со всеми ленинградскими поэтами, особенно любил Соснору, Сосноре же было на него, как на всех, наплевать. Бродский тоже не изъявлял особой любви к Ковалеву. И вообще, любили Ковалева Витя Соколов, Ряузов и я, а остальные - боялись. От Ковалева стихи разносили и перепечатывали девочки: Девушка Ли, Галина Германовна Грибакина /с которой в соавторстве мною написаны "Стихи из Зинзибара", о чем ни в "Гранях", ни в "Аполлоне-77" не упомянуто/, Марина Хвощнянская /которой Соколовым посвящено "Плечо Марины"/, и несть им числа, встречал я их у Гришки десятками, не то дюжинами, и все они бегали со стихами и за стихами. Так что и эти девочки сыграли определенную роль в российской поэзии, а не только Ковалев.

Сколько их было, бескорыстных машинисток, мучившихся с текстами Бродского, Еремина, Бобышева и Сосноры! Это к Эстер Вейнгер приходил Иосиф Бродский в 62-м году, чтоб перепечатать "Большую элегию Джону Донну". А машинку чешской фирмы "Консул" /С НЕВАЛЬЦОВАННЫМ ШРИФТОМ!/ купил для Эстер в Москве Боря Тайгин. И била она, при портативности, 8, а то и 9 экземпляров! Эстер перепечатывала безропотно все, что ей давали, но умудрилась потерять все рукописи Голофаста, а были они - в одном экземпляре, почему и нет его почти в этой антологии, по прибытии же в государство Израиль замылила /либо недополучила/ изрядную часть моего архива. Но Бог ей судья. И не то теряли.

Рукописи, рукописи... Сколько тысяч полуслепых машинописных страничек прошло через руки слепого, чтобы наполнить эту антологию и сборники ныне великих. А сама пишущая машинка, "Консул", "Эрика", "Колибри", мой "Ундервудъ" 1903 года,как тут не помянуть их "тихим, не злим словом"? Пишет Брюсов:

"... Когда, отстраненные от печатного станка, чуть не все стихотворцы потянулись к импровизованным кафедрам в разные кафе, — отчего этот период русской поэзии и называют ныне "кафейным"... / В.Брюсов. Вчера, сегодня и завтра русской поэзии, Печать и революция, 1922, кн.7/ Так ведь хоть в кафе пускали! И там же: "Доходило до того, что появлялись в продаже издания рукописные, возвращавшиеся к эпохам до XV столетия!" Так ведь В ПРОДАЖЕ же! Эх, Валерий Яковлевич, а ведь это бьши годы те еще, что же говорить о третьей четверти века нашего? Когда машинка, вкупе с добровольными руками девушек, вытащили из небытия не одну сотню поэтов. Где-то, вернулись мы в "до-гутенберговскую" эру."

Вот и сейчас, печатаю на машинке, правда, на "Ай-Би-Эм Селектрик", с корректировочным ключом, а все же, в память тех машинисток, тех девочек, тюкаю одним пальчиком, как на том "Ундервуде". В России же царит "до-гутенберговская эра". Все средства информации в руках государства, важнейшее завоевание революции.

В чем провинились поэты? Почему Бродского объявили врагом государства? Ведь у него на 63-й год и стихов-то антисоветских не было, ну, ругнул пару раз ГБ - так ведь эти стихи даже им в руки не попали, две строчки в "Петербургском романе":
"Хвала тебе, госбезопасность, / Людскому разуму хула!" А тут каждый Ален Гинзберг ФБР несет и печатно, и с эстрады, а всё на свободе! Бродскому же влупили 5 лет высылки и принудработ, просто за поэзию. То же и ЮЛИИ Вознесенской, потом ей, правда, за побег из ссылки дали 2 года лагерей, но это уже "по делу".

Поэзия же продолжает существовать вопреки печати и всем директивам. Слепые и безногие /Борис Понизовский/ сохраняют русскую культуру. А останутся от времени нашего - не те. Как далеко не те остались и от прошлого. Кто знает Демьяна Бедного? Все /хотя и знать никто не хочет!/. А кто знает гениального Тихона Чурилина? Единицы. Да и то по антологии Ежова и Шамурина. Побеждает, зачастую, количество, а не качество. И это знают Советы, Потому и печатают. И останутся от наших дней - Евтушенко и Вознесенский, а гений Стас Красовицкий даже не встанет на полочку с родственным ему Хлебниковым. И поверят в то, что есть поэт Маргарита Алигер, и нет поэта Ширали. Такова сила печатного слова. Гутенберг.

Потому и пишу я здесь, в полной безнадежности, о великом ценителе поэзии русской Григории Лукьяновиче Ковалеве, и еще о многих, которых не проведешь на массовой мякине, ибо они знают цену слову. А будут ли сочиняться статьи академиками о роли Ковалева в поэзии 60-х годов - так ли важно? Академики еще не всю Ахматову дожевали, сейчас за Войновича принялись. Но я знаю, кто спас эти тысячи текстов от небытия, и пишу об этом.

Но об этом потом.


 

Counted by 'Country hits' rating.[Index'99]List100 Counter??????? ???????? ??????Rated by PINGMAFIA's Top100Art catalog SOVArtRambler's Top100Aport RankerSUPER TOP