живое слово
от живого автора к живому читателю
"Вне текста
ничего нет" Жак Деррида
|
некоторые особенности независимой питерской поэзии 50-60 годов в соотнесении с собственным опытом Владимир Уфлянд, "Вестник новой литературы" №1, Москва "Прометей" 1990 Допечатный период Траекторию развития русской литературы, как, впрочем, и любого другого развивающегося во времени явления, имеющего историю, я приспособился представлять в виде огромных размеров диванной пружины. Каждый виток ее соответствует очередному временному промежутку, обновляющему и одновременно повторяющему практику предыдущего. Краткие моменты кажущейся свободы сменяются долгими циклами глухой обороны и подполья. Оказавшись в свое время на одном из витков этой литературной диванной пружины и волею обстоятельств до сих пор не выпав из этой воображаемой спирали, я мысленно возвращаюсь к тем годам, когда я был в нее вовлечен. Период независимой питерской литературы или, что мне лучше известно, питерской независимой поэзии от выхода ее в дни хрущевской либерализации на свет до возвращения в тень, в подполье, до развития самиздата недолог, но продуктивен именами и произведениями. Этот период по аналогии с древностью можно назвать допечатным, устным периодом поэзии. Для меня началом самиздата в сегодняшнем понимании этого термина представляется 59-й год, когда я познакомился с издателем журнала «Синтаксис» Александром Гинзбургом. Разумеется, идея самиздата возникла раньше. Возможно, вместе с возникновением письменности и государства. Николай Глазков в Москве бесспорно не мне первому показывал свои самсебяиздатовские книжки. Ольга Всеволодовна Ивинская присылала из Москвы машинописный экземпляр «Доктора Живаго». Тоже факт самиздата, если представить, как много было таких машинописных экземпляров. Но в 1955 году я еще не слышал даже о проектах самиздатовской деятельности. О разделении литературной действительности на первую и вторую, освещенную и теневую, речь еще не заходила. Просто предшествующая литература была разделена на куцую разрешенную и необъятную запрещенную. Реестр запрещенной был бесконечен и состоял из библиографических редкостей, ходивших в списках от руки, но далеко не в изобилии. 55-й
год взят мной как год, когда сразу много молодых, от 17 до 25 лет литераторов,
воодушевленных появлением в печати немногих, выходящих из границ махрового
соцреализма вещей, попытались выйти на свет, то есть на подмостки литературных
собраний, и продемонстрировать существование в молодой литературе более
естественных, чем соцреализм, тенденций.
Попытка выйти на подмостки В тот год в Питере одновременно оформились несколько литературных, в основном поэтических, групп. Этому благоприятствовала некоторая неразбериха после чисток в КГБ и частичная потеря бдительности. Слегка ослабел надзор КГБ, комсомола и компартии в высших учебных заведениях. Тогда я еще не был студентом университета, но по старинной еще школьной дружбе со студентами Михаилом Ереминым и Леонидом Виноградовым оказался посетителем литературного объединения ЛГУ. В объединении я представлял рабочий класс, потому что работал фрезеровщиком на заводе «Арсенал», слегка разминувшись в этом качестве с совсем юным фрезеровщиком того же завода Иосифом Бродским. С первых же собраний в объединении начались довольно шумные чтения, переходившие в литературную ругань. Власть в объединении пытались держать прилежные ученики его руководителя Леонида Хаустова. Они козыряли именами Твардовского, Симонова, Кедрина, Шубина, Комарова, иногда Лебедева-Кумача и Демьяна Бедного, изредка Есенина и канонического школьного Маяковского. Сторонники литературного безвластия козыряли именами Пастернака, Хлебникова, Ахматовой. Ссылались и на раннего Маяковского, Тихонова, Сельвинского. Мандельштам, Гумилев, Цветаева, Кузмин, Крученых и тем более Хармс, Введенский, Клюев тогда только-только по разрозненным строчкам стали возникать из пропасти запрещения. Вопрос о научной классификации возникающей на глазах новой поэзии в зависимости от степени отношения к авангардизму, модернизму, классицизму и т. д. стоял тогда не особенно остро. Враг у всех, и у архаистов, и у новаторов, был один: социалистический реализм. Из посетителей объединения по старшинству я назову первыми Михаила Красильникова и Юрия Михайлова — героев фельетона в «Комсомольской правде» от 16 декабря 1952 года под названием «Трое с гусиными перьями», несомненных родоначальников нынешнего концептуализма. Свой. концептуальный акт они осуществили при жизни Сталина, 1 декабря 1952 года. Это был ехидный суперрусофильский хеппенинг в самый кровавый пик борьбы с космополитами и провозглашения России родиной слонов. В день памяти убитого Сергея Мироновича они явились на лекцию в главной аудитории филологического факультета в косоворотках с гусиными лерьями и, распевая «Лучинушку», стали деревянными ложками хлебать принесенную с собой тюрю. Их вместе с третьим участником Эдуардом Кондратовым исключили из университета и комсомола и не посадили, вероятно, потому, что очень кстати отдал концы Сталин. Красильников и Михайлов пытались увлечь поэтов к возрождению в чистом виде футуризма начала века. Другие, помоложе: Еремин, Виноградов, Сергей Кулле, Лев Лосев, Вадим Нечаев, Рид Грачев, Александр Шарымов — искали исходные литературные позиции в самых разных направлениях. Сомневаюсь, что в то время можно было достаточно четко определить какие-либо основные признаки питерской литературной школы и ее отличие, скажем, от московской. Разделение той и другой столичной поэзии и грозы на направления в 1955 году также еще не осуществилось. Питерские
литераторы независимого толка объединялись скорее по территориальному принципу.
Кроме университетского, особо известными были объединения Горного и Технологического
институтов. В Горном я познакомился с В. Британишским, А. Городницким,
С. Шульцем, Л. Гладкой, Л. Агеевым, А. Кушнером, Глебом Горбовским, который
был, таким же студентом Горного института, как я университета. В объединении
Технологического громогласно царил Евгений Рейн со своей поэмой о Рембо
и тихо, но ярко блистали Анатолий Найман и Дмитрий Бобышев. Все мы часто
пересекались на различных литературных сборищах, в широких и узких компаниях.
Пик либерализма, знаменующий начало реакции Самый большой базар тогда действительно молодых, лет от 18, литераторов состоялся весной 56-го года. Союз писателей устроил конференцию молодых поэтов и писателей где-то через месяц после антисталинского доклада Хрущева. На ней мы все окончательно перезнакомились и перемешались. Кажется, тогда же я начал читать и новую прозу, впервые встретился с С. Вольфом, А. Битовым, В. Марамзиным. Можно сказать, что это был один из редчайших в истории литературы моментов консолидации всех перспективных питерских литераторов тех лет. На этой конференции независимая литература взяла верх над молодой порослью соцреалистов, что нашло некоторое отражение в вышедшем в следующем году сборнике участвовавших в конференции поэтов. Однако отсюда же можно начать и отсчет возникновения обратных веяний. Одновременно с шумной консолидацией началось и тихое размежевание писателей на допускающих компромиссы с подцензурной печатью и тех, кто, в конце концов, окажется в андерграунде. Одновременно с пиком либерализации в литературе и государстве очевидно началась идеологическая реакция. Эйфория иллюзорной свободы все чаще перемежалась тревожным подозрением, что марксисты-ленинисты еще не собираются отменять за ненадобностью 58-ю статью УК. Уже в мае 56 года в многотиражке Ленинградского университета появился гнусноватый фельетон о поэте Сергее Кулле с перевранными в лучших традициях советской журналистики стихами. Затем грянула оккупация Венгрии. В декабре того же 56-го «Комсомольская правда» разродилась статьей «Что же отстаивают товарищи из Технологического института?» Объектом этого рядового шедевра комсомольской журналистики была институтская стенгазета «Культура» со статьей Е. Рейна о Сезанне и Д. Бобышева об Уфлянде. Впрочем, поскольку упомянутых в статье не посадили, то она только прибавила поименованным популярности. 7 ноября 56-го же года Миша Красильников устроил еще один хеппенинг. На этот раз на Дворцовой площади. Он выдавал лозунги вроде «Да здравствует кровавая клика Тито — Ранковича!» и «Да здравствует Имре Надь!», а демонстрирующая масса автоматически дружно откликалась возгласами «Ура!». Его посадили в воронок и отвезли на Литейный, 4. Это был первый из моих друзей, получивший от хрущевской администрации четыре года лагерей. Осенью
56 года Родина настойчиво попросила меня исполнить мой священный долг,
и я на два года выбыл из непосредственного участия в литературном процессе.
Вернулся к началу травли Бориса Леонидовича Пастернака. В подцензурной
официальной литературе наступала несомненная реакция. Неофициальная тем
временем набирала силу. Начали писать Иосиф Бродский, Александр Кондратов,
Яков Гордин, Виктор Соснора. Возникли связи с москвичами: С. Красовицким,
В. Хромовым, С. Чудаковым, И. Холиным, Г. Сапгиром. КГБ начало доставать
Алика Гинзбурга за его самиздатовский журнал «Синтаксис». На него и авторов
журнала появился донос в «Известиях» под названием «Бездельники карабкаются
на Парнас». Борис Леонидович стал несомненным богом независимой литературы,
и мы ездили засвидетельствовать ему наше преклонение в Переделкино. Его
смерть через год, суд над Аликом Гинзбургом, осуждение Кирилла Успенского
на 7 лет по 58 статье для меня служат признаком наступления нового хронологического
промежутка.
Начало эпохи самиздата и кочегарок Стало ясно, что нормальный литературный процесс в России в обозримом будущем невозможен. Надо было искать способы литературного и социального выживания. Довольно многие из моего поколения нашли возможность более или менее достойного компромисса с подцензурной литературой и даже сумели вступить в Союз писателей. Некоторые работали по своей инженерной специальности, обеспечивая себе хлеб и возможность независимо писать, подобно Е. Рейну, Д. Бобышеву, А. Городницкому и другим. Но были и постоянно появлялисг поэты, не имевшие дара обзавестись каким-либо социальным статусом. Идея кочегарки носилась в воздухе. Несомненно наступал кочегарный и самиздатовский период русской культуры. Перепробовав по нескольку работ мы, допустим, с Иосифом Бродским, приходили к заключению, что кочегарка через трое суток на четвертые самый удобный способ избежать тюрьмы за тунеядство и иметь время для литературы. Правда, кочегарки тогда были почти сплошь угольные, без душа, и на лето увольняли. Но была и немало других нищенски оплачиваемых работ, куда можно было быстро устроиться за полным отсутствием конкуренции. В 1961 году я окончательно расстался с университетом, не совладав с обязательным посещением кафедры марксизма-ленинизма и военной подготовки. На радостях от открывшихся перспектив свободы отрастил бороду, предпринял несколько попыток заработать литературной поденщиной, но вскоре вынужден был вернуться к намертво зафиксированному у меня в паспорте социальному положению рабочего. Правда, оказалось, что в те времена с бородой не брали даже в рабочие. Партия, по-видимому, снова взяла усиленный курс на всеобщую унификацию. Власть во всех сферах безраздельно осталась у КГБ, милиции и народных дружин. Иногда творческие пути современников в поисках физической работы скрещивались. Год с лишним я задержался в рабочих Эрмитажа, где подобралась прекрасная компания: поэты К. Кузьминский, О. Охапкин, художники М. Шемякин, В. Овчинников, О. Лягачев. В 1964 году рабочие устроили в Растреллиевской галлерее Зимнего выставку, где я тоже был представлен в качестве художника. Выставка была закрыта обкомом в тот же день. КГБ арестовал картины. Сняли директора Эрмитажа Артамонова, заменили Пиотровским. Ося Бродский был уже в ссылке. Вскоре суды над писателями и разгромы выставок стали повседневным явлением. Государство толкало независимых художников в подполье. Возможности эмиграции еще не было. При этом в те же годы непрерывно обнаруживали себя новые таланты, сформировывались мастера. Выявились достижения неофициальной культуры на уровне, если можно так выразиться, мировых стандартов, не подтвержденные, к счастью, знаком советского качества. Определились направления новейшего искусства и литературы. Внутренняя свобода и презрение к догмам обеспечивали широту и разнообразие методов. От возведения метафоры в абсолютный принцип у предшественника нынешних метаметафористов Михаила Еремина до принципа использования наипростейших форм текста для создания мнимодействительности у Сергея Кулле. От аналитической на уровне элементарных структур языка поэзии Александра Кондратова до опытов фразеологической неомагии Бродского и Бобышева. Совершенствовались поэтические методы предыдущих эпох от абсурдизма до примитивизма со всеми переходными промежуточными градациями. Я уклоняюсь от попытки определить основные признаки питерской поэзии, предоставляя это специалистам. На мой взгляд, питерские школы поэзии слишком разнообразны, чтобы я мог определить их общие очертания. Необходимым для хронологии этого периода происшествием был вечер молодых литераторов в Доме писателей в феврале 1968 года. Тогда еще не было общества «Память», но уже был патриотический клуб «Россия». На следующий день он во главе с нынешним главным редактором журнала «Ленинградская Панорама» Утехиным донес, куда надо, что сионисты устроили в Доме писателей шабаш. Среди сионистов были Бродский, я, фигурировавший под фамилией Уфленд, а также Глеб Горбовский, Валерий Попов, Татьяна Галушко, Сергей Довлатов и многие другие. Сняли заместителя директора Дома А. Миллера. Правда, вскоре полетел послом в Китай и сам адресат доноса Толстиков, тогдашний областной партайфюрер. Потом была оккупация Чехословакии, высылка Солженицына, ссылка Сахарова, агрессия в Афганистане и так далее. В начале семидесятых годов можно было подвести некоторые итоги. Кто-то из моего поколения тридцати-сорокалетних бросил поэзию, как Станислав Красовицкий. Кто-то нашел место в официальной культуре, как А. Кушнер, Г. Горбовский, Илья Авербах. Некоторые нашли возможность существовать переводами, драматургией, детской и научно-популярной литературой: А. Кондратов, М. Еремин, Л. Виноградов, Г. Сапгир, Е. Рейн, А. Найман, я сам. Весомая часть: И. Бродский, А. Гинзбург, В. Марамзин, Л. Лосев, С. Довлатов, Д. Бобышев, М. Шемякин, О. Целков, В. Нечаев, К. Кузьминский, Л. Чертков, И. Ефимов, В. Крейд уехали или собирались уезжать. Относительно этой, теперь уже западной, половины моих друзей и знакомых я думаю однозначно: я рад за них. Я рад, что многие из них пользуются всемирной известностью. Лев Лосев, к примеру, стал, по выражению И. Бродского, «событием русской словесности» уже в Штатах в восьмидесятых годах. И о тех, кто остались, я тоже говорю с радостью. Даже те, кто уже умер: С. Кулле, В. Синакевич, И. Авербах, Б. Бахтин — успели сделать удивительно много. Не
могу говорить от лица следующего поколения, но в моем поколении вряд ли
кто-нибудь ставил себе абсолютной целью существование только в подполье
и именно во второй культурной действительности. Все искали выхода за пределы
самиздата, искали возможности опубликоваться здесь или на Западе без своего
ведома. Кто не имел возможности уехать или не хотел уезжать, конечно, были
более осторожны, но редко кто так принципиально и непоколебимо обрывал
контакты с официальной литературой, как Сергей Кулле. Он никогда не работал
в кочегарке. Его андерграунд был своеобразен. Выпускник филфака, Человек
уникальных знаний и талантов, он всю жизнь работал в многотиражке, буквально
до последнего месяца жизни. Он писал для избранных им самим немногих читателей,
саморазвиваясь абсолютно свободно, создал свой собственный мир, свою мнимодействительность,
достигнув в этом роде совершенства.
Следующий виток пружины Весь мой предшествующий положительный и отрицательный опыт убеждает меня в том, что культура, независимо от политических и общественных изменений, должна оставаться независимой и неофициальной, а зависимая, подцензурная и официальная—превратиться в неофициальную или исчезнуть. Только тогда повторяющиеся циклы развития русской культуры приобретут новое, здоровое качество. Думаю, что большинство в моем поколении представляют себе будущее культуры примерно так же. Мне представляется не случайным, что годы рождения моих литературных сверстников укладываются в десяток от 30-го до 40-го года, и в основном сосредроточиваются поблизости от 37-го, трагического для русской культуры. В этом я вижу высший промысел и особый знак судьбы, которая при всех своих поворотах никогда не лишала нас окончательной надежды, подстрекая тем самым дорожить внутренней свободой. Нисколько
не пытаясь преуменьшить уникальность и значение любого другого поколения,
предшествующего или последующего: самиздатовского, кочегарного, культуру
рока, новейшую культуру и самую новейшую, входящую в культурный процесс
в относительно легкие времена, сознавая всю святость смены поколений и
преемственности, я тем не менее оставляю за собой право гордиться принадлежностью
к, можно сказать сегодня, уже старшему поколению питерской независимой
культуры.
|
| Ознакомьтесь
также со следующими статьями:
В. Уфлянд "Традиция
и новаторство в поэзии Иосифа Бродского"
|